ОТКДУДА ЕСТЬ ПОШЛА ПЕРМСКАЯ ЗЕМЛЯ

«Чердынь – княгиня гор» стала книгой, которую ждали

Поделиться

«Чердынь — княгиня гор» стала книгой, которую ждали

За всю, в общем–то, недолгую историю пермской литературы еще ни одно произведение не оказывалось в лестном положении долго и с надеждами ожидаемого, активно обсуждаемого, читаемого — в рукописи, и даже до опубликования признанного (городская премия им. Мерзлякова, отзывы и рецензии московских литераторов и критиков).

Но, оказалось, предощущался не просто хороший и необычный роман талантливого автора. Должна была появиться и появилась книга цивилизующего характера. Осмысляющая типичные и уникальные факты и легенды местной истории в сплаве с ландшафтно–географическим своеобразием и особенностями этнического менталитета.

«Махабхарата», «Илиада», «Старшая Эдда», «Калевала» — эти тексты выпевались, передавались изустно, запечатлевались в письменах отнюдь не с осознанной целью создать долговременную модель универсальных связей между явлениями, зафиксировать единство неких особенных ценностных начал и тем самым объявить о рождении нового народа, их носителя — телеологически это было именно художественное творчество, опыт прежде всего эстетических переживаний. Не случайно историкам более интересен Гесиод и законы Хаммурапи, а филологам — Гомер и приключения Гильгамеша.

Нет смысла интересоваться, собирался ли Иванов создавать «библию земли Пермской». Если роман пишется на определенном этногеографическом материале, то он не может не ставить подобную задачу по отношению ко «времени и месту», поскольку по определению как раз и призван отражать универсальную связь явлений. Эпос по–Прикамски припозднился, но не опоздал. Конечно, это архаическая литературная форма, но наивно думать, будто процессы этногенеза остались где–то в баснословном прошлом. Архаизм форм общественных отношений возможен и в декорациях генной инженерии, квантовой физики, нанотехнологий. Вышеупомянутые знаменитые эпические литпамятники создавались в моменты разложения родоплеменных социумов. Возможно, с более отдаленной исторической перспективы переживаемое нами время предъявит исследователям классические черты перехода от племенной организации к начаткам архаичной государственности. К первым попыткам этнической, цивилизационной самоидентификации, осознанию какого–то своего отличия от иных языцев и, наконец, понимания, в чем же мы все–таки «не такие, как они».

...XV век, северное Приуралье пытаются колонизировать «роччиз», русские. Автор сразу же старается подчеркнуть именно цивилизационную несхожесть автохтонов — пермяков и их «младших братьев» манси (вогулов) — и пришельцев. В чем заключается эта несхожесть, Иванов тоже декларирует однозначно и порой с лишней назойливостью повторяет.

В мировоззрении пермяков доминируют понятия «вечность» и «судьба», русские приносят сюда «время» и «свободу воли». Но, как христианство не дает стойких привоев на подгнившей дресве идолов, так и «прогрессивное» мировоззрение колонизаторов отторгается самим духом здешней земли. Закономерно происходит духовная «колонизация» самих пришельцев. Чтобы не сгинуть бесследно, им на новом месте нужно воспринять чужие «правила игры», проникнуться ощущением вечности и обжиться на стезях, предопределенных роком. То есть, оставаясь в душе христианами, сделаться язычниками в обыденной практике.

Пришельцы ассимилируются быстро и, казалось бы, необратимо, даже персонажи местной демонологии начинают являться им воочию: волки–оборотни, чудовище Комполен. Некоторые женятся на нестареющих ведьмах–ламиях. Иных постигает судьба хумляльта — уже и не совсем человека, обреченного на бессмертие, покуда не окажется исполненным его жизненное предназначение.

Протагонист романа князь Михаил Великопермский еще недавно звался Вереинским, поскольку родился в подмосковном городке Верее, но цивилизационное родство с русскими, с Москвой или Новгородом, он теряет за считанные годы. Для него «мы» — это пермяки, зыряне, татары, принявшие новые «правила игры» русские переселенцы — наднациональное и разноисповедное людское смешение, ни в коем случае еще не единый народ. Однако когда дело доходит до военного столкновения этого разноплеменного скопища с московской ратью, Михаил возглавляет сопротивление и воюет против своих. По крови — своих, но уже не по культурному самоощущению.

Драма князя Михаила в том и заключается, что у него нет никакой определенной культуртрегерской программы, нет политической формулы государственного деятеля, да и понимания смысла личного существования недостает. Ему кажется необходимым, чтобы «островок» Руси — крепостца Чердынь — разросся, чтобы Русь и православие распространились на весь языческий край, но в то же время он очарован по–своему совершенной красотой этой земли, ее волшебством и непостижимой мудростью, и не может допустить, чтобы оказались выкорчеваны сокровенные корни чужого, порой чудовищного, но обладающего своей правдой — и оправданием — мира.

Интересно и правильно художественное решение, по которому в столкновении цивилизаций ни вечность не одерживает верх над временем, ни время не подчиняет себе вечность. Человек с его возможностью выбора не прекращает бороться против детерминизма. Если большинство героев романа в какой–то мере становятся вершителями истории потому, что добровольно подчиняют себя предопределяющему диктату законов и суеверий, то ближе к финалу книги появляется персонаж иного характера.

Землепашец Нифонт бесстрашно переступает все древние запреты, чтобы на неплодородной почве вырастить первый в парме хлеб. Этим не столько экономическим (доселе хлеб был только завозной), сколько мистическим актом закрепляется, наконец–то, приход Руси в Прикамье. Местные боги и чудовища не смогли воспрепятствовать Трифону и даже, в общем–то, покарать его. Ведь адекватной карой могло бы стать уничтожение на веки вечные плодов его преступного труда. Но землепашец по местным мистическим понятиям становится «человеком без судьбы» — по сути, избавляется от проклятия детерминизма, становится неподвластен мстительным чарам ведьмовства. Трифон погибает, а поля у нас до сих пор вспахиваются, и с них снимают урожай...

Эволюционирует даже сам феномен хумляльта. Исходное каноническое его понимание: не столько человек, сколько носитель программы, умереть ему позволяется только после того, как он свою программу реализует, пусть на то потребуется не одна сотня лет.

Запрограммированным оказывается русский строитель храмов Васька Калина. По мальчишеской глупости он принял на себя ответственность за клятвенное обязательство Стефана Пермского завладеть легендарной Золотой Бабой.

Программа вогульского князя Асыки (антагониста князя Михаила) — воспрепятствовать русификации своей родины.

Но обоим этим хумляльтам — и русскому, и вогулу — исполнить свое предназначение не удается. Они беспрекословно позволили судьбе доминировать над своей человеческой природой, и это, вероятно, помешало им понять истинный смысл своего предназначения.

Завладеть Золотой Бабой невозможно, как невозможно подчинить себе легенду. Человеку, даже хумляльту, по силам легенду только сохранить — в живом, как говорят современные фольклористы, актуальном бытовании. Асыка же понимание своего долга сузил до необходимости убить князя Михаила. Это ему удалось, но изгнать «роччиз», законсервировать завещанную от пращуров магическую цивилизацию судьбы и вечности вогульскому герою не было дано.

Ни единым намеком не направляя ход мыслей читателя, Иванов позволяет догадаться, что оба хумляльта — и Асыка, и Калина — может статься, длят свое волшебное существование и в наше практичное время, тем самым актуализируя древнюю легенду для современного бытования. Та же самостоятельность предоставляется читателю, чтобы понять: настоящим–то хумляльтом, до конца исполнившим свой долг, был Михаил Великопермский.

Растерянный, бессильный, принуждаемый к компромиссам, терпевший унизительные военные поражения и испытывавший стыд за бесцельность побед, не раз терявший нравственный авторитет, безвольно покоряющийся несчастью любви, Михаил прошел до конца по стезе своей судьбы, но ему так и не было дано понять смысла своих страданий и надежд — начавшегося синтеза двух цивилизаций.

ПоЯвление книги «Чердынь — княгиня гор» симптоматично как свидетельство художественного самоосознания итога этого длившегося по тысячелетие синтеза. Читатель–пермяк, в крови которого, может статься, нет ни гена наследственной памяти манси и коми, воспринимает книгу, как утерянную было, но обретенную летопись своего рода, повествование «откуда есть пошла пермская земля», свод мифов более насущных, чем заимствованная ради ученой эрудиции и не особенно волнующая реплика греческих, скандинавских, иранских, индийских теогоний. В этом смысле и можно говорить о цивилизующей роли романа Алексея Иванова, упоминать его рядом с «Махабхаратой» и т. п.

Томас Манн вспоминал, как его служанка, прочитав «Иосиф и его братья», воскликнула: «Ну, теперь я, наконец–то, знаю, как все это было на самом деле!». Вот и Иванов совершил то, на что не осмеливался замахнуться ни один из бывших и настоящих пермских писателей — рассказал нам в романной эпической форме, «как это было».

Собственно литературное значение «Чердыни...» рискует оказаться в тени, отбрасываемой общекультурным авторитетом романа, по которому теперь не могут не сверяться все представления о некоем типично пермском характере, образе жизни, особенном историческом пути. Но, покуда текст еще не сакрализовался, можно подвергнуть его аналитическому рассмотрению: как да по каким канонам он построен.

Роман совершенно не напоминает предыдущие вещи Иванова, повести «Географ глобус пропил», «Победитель Хвостика», «Земля Сортировочная» — кажется, будто их написал совершенно другой автор. Повествовательная манера, генезис метафор, интонация — все переменилось. Произошло это, на наш взгляд, потому, что Иванову, впервые взявшемуся за исторический роман «из давних времен», пришлось выбирать за образец один из двух имеющихся ориентиров: богатую традицию советской исторической романистики или интеллектуальную стилизацию. Предпочтение явно было отдано первому, хоть книги Яна, Бородина, Костылева, Чапыгина претендуют на эпичность разве что широтой охвата исторического материала, в то время как повести и рассказы Чаянова и Осоргина (берущие начало от западноевропейских стилизаций–реконструкций Тургенева, Брюсова, Мережковского) при своей миниатюрности содержат необходимый для эпоса мотив рока, борьбы с предопределением. Тем не менее, книгу Иванова от типичного советского исторического романа, во многом интересного своей этнографичностью, отличает именно высокое литературное качество: насыщенность образами, живое чувство истории.

Понятно, что автору нужно было создать прежде всего образ самой земли — пармы, которая сама по себе является своего рода главным действующим персонажем, даже «главнее» князя Михаила. В описаниях природы Иванов старается предъявлять все новые и новые метафоры, и это ему удается. Но вот таксонометрически все его находки оказываются одного ряда. Метафоры и эпитеты местных стихий — воды, камня, дерева — чаще всего транслируют образы сырости, сумрака, ветхости, вообще природного нездоровья промежуточных сезонов; даже зима и лето только делают их менее очевидными, маскируют текучесть и изменчивость, временно приостанавливают процессы гниения и разложения. Возникает ощущение монотонности повествования.

Так же монотонно, да и почти немотивированно преподносятся постоянные уходы–возвращения жены князя Михаила, пермячки–ведьмы Тиче. Создается впечатление, будто она просто приставлена к нему шпионкой. Первобытный эротизм ее ни чуточки не облагорожен личными человеческими чувствами, она даже мимоходом замечает, что не любит мужа. Сомнительно, что Тиче никак не восприняла культуру интимных чувств в контексте смешения и взаимодействия двух цивилизаций — чему, собственно, и посвящена книга...

При всей полнокровности образов героев произведения заметно обделен по–настоящему живым характером главный персонаж, Михаил. О его взрослении, накоплении душевного опыта, переменах в психологии читатель узнает в основном из прямых авторских комментариев, но не самым убедительным и органичным образом: через поступки героя, его рефлексии.

А вот этнографическая, познавательная страта «Чердыни...» сильна, как и в ее первоисточнике, советской исторической романистике. И это очень важно для местного читателя, практически ничего не знающего о древности собственного края (зато просвещенного по части событий Руси киевской, московской, новгородской и т. п.).

Иванов рушит немало существующих мифов. Например, совершенно развенчивает такую культовую для пермяков фигуру, как первосвятитель Стефан, а уж епископ Иона, срубивший Прокудливую Березу, и вовсе писан самыми омерзительными красками. С другой стороны, показан механизм возникновения новых мифов — о богатыре Полюде и брате его Ветлане. При том, что очевидцы их мифологизации совершенно точно знают, что «не так все было». Но необходимость создания новых легенд для рождающейся цивилизации, потребность человека увидеть чудо за пеленой обыденности убеждают в правомочности такого авторского решения.

* * *

«Чердынь...» рекомендуется критиками как роман для массового чтения Действительно, «махаловок» там немало. Конечно, шаманы–смертники, сидящие по двое на «боевых лосях», каждому читателю запомнятся, и большинство критиков уже обратили на эту картинку внимание, хоть она уместна для приключений Конана. Но чаще сражения и набеги преподносятся без всякой подростковой романтизации, апеллируя к современному пониманию войны и убийства — бессмысленным, неэстетичным и едва ли не «конвейерным». И над приключенческой составляющей романа со временем начинает довлеть натуралистично кровавый, даже чернушный сюжет о «Зимнем Законе», совершенно не педалированный литературщиной и решительно выводящий роман за грань примитивной фэнтези.

Подпишитесь на наш Telegram-канал и будьте в курсе главных новостей.

Поделиться